Запретный дневник Ольги Берггольц
- размер шрифта уменьшить размер шрифта увеличить размер шрифта
"Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?"
Борис Пастернак
"— Бог, не суди!
— Ты не был Женщиной на земле!"
Марина Цветаева
Ольга Берггольц
Ольга Берггольц
Правду говорят, что не бывает случайных встреч, книг, фильмов, чьих-то сказанных в интервью словЧитать дневники – это как подглядывать в замочную скважину. Не оставляет чувство неловкости, смущения, и лично у меня, тревоги за автора. Ведь все равно осудят… И никакого значения не имеет, что об ушедших либо хорошо, либо… Об этом «Запретном дневнике» я узнала случайно из аннотации к книге «Блокадные девочки» (2013г.) Карины Добротворской.
Наткнувшись на пару фраз:«Дома у Добротворских я вижу только что вышедший «Запретный дневник» Ольги Берггольц. На обложке она – красавица с ясным нежно-округлым и совсем не голодным лицом. Елена Яковлевна говорит: «Я ожидала совсем другого. Кругом умирали люди, в том числе ее муж, а она думала только про свой роман с Макогоненко», я вначале очень удивилась… Какой роман? Имя Ольги Берггольц в моем сознании было связано с героизмом советских людей во время блокады Ленинграда, патриотическими, поднимающими боевой дух стихами, ее работой на радио. Я совсем не помнила ее портретов, не знала, сколько ей было лет во время войны. Да и не задумывалась об этом…
Я прочла и «Запретный дневник» и книгу Карины Добротворской. И, будучи в потрясении, хочу вам рассказать о Красивой Женщине Поэте Ольге Берггольц.
Возьму на себя смелость провести некоторые параллели с еще одним Поэтом – Мариной Цветаевой. Почему-то мне показалось, что Ольга Берггольц подхватила Голос (в буквальном смысле Голос блокадного Города, ставший легендой) ушедшей в самом начале страшной Войны Марины. Так было нужно! В их судьбах так много трагических совпадений. Да и по возрасту они были недалеки друг от друга – всего 12 лет разницы.
Есть и различия: одна москвичка и «белогвардейка», а другая – петербурженка и пламенная идейная комсомолка.
Обе светловолосые, с немецкими корнями со стороны одного из родителей. У обеих были нежно любимые младшие сестры (у Марины – Ася, у Ольги – Муся), и одну из дочерей звали Ирина, и обе их не уберегли. Как сказал об Ольге ее племянник «уродливое проявление эмансипации, дети, тряпки – это мещанство».
Старшую девочку Ирину от первого брака с Борисом Корниловым воспитывала бабушка и смогла продлить жизнь болезненному ребенку с пороком сердца до 8 лет. Ольга винила себя в смерти дочери. Младшая Майя дожила до года. Обе ушли с разницей в два года. Еще одного не рожденного ребенка, которого Ольга очень ждала и даже придумала имя Степка, убили на допросах в тюрьме НКВД.
Ольга Берггольц сначала проходила свидетелем по очередному сфабрикованному процессу и после допроса попала в больницу с преждевременными родами,Она никого не оговорила, ничего не подписала. а спустя полтора года была арестована уже как «активная участница контрреволюционной террористической организации» и, после очередного допроса, в тюремной больнице опять потеряла ребенка... Больше детей у нее не было. Ее выпустили из застенков НКВД через 171 день.
«15 июля 1939 г. 13 декабря 1938 г. меня арестовали, 3 июля 39-го, вечером, я была освобождена и вышла из тюрьмы. Я провела в тюрьме 171 день. Я страстно мечтала о том, как я буду плакать, увидев Колю и родных, — и не пролила ни одной слезы. Я нередко думала и чувствовала там, что выйду на волю только затем, чтобы умереть, — но я живу… подкрасила брови, мажу губы… Я еще не вернулась оттуда, очевидно, еще не поняла всего…»
«4 июня 1941 г. «Я существо из разряда ничтожнейших. Роман стоит и — о, ужас — вроде как и писать его неохота. Я переношу его. Нет, сейчас хоть немножко напишу. На уме — коммерческие предприятия. Их, собственно, надо бы осуществить. Надо денег. Надо одеться хорошо, красиво, надо хорошо есть, — когда же я расцвету, ведь уже 31 год! Я все думала — время есть, вот займусь собой, своим здоровьем, внешностью, одеждой. Ведь у меня прекрасные данные, а я худа как щепка, и все это от безалаберной жизни, от невнимания к себе. У меня могли бы быть прекрасные плечи, — а одни кости торчат, а еще года 4 — и им уже ничто не поможет. И так и с другим. Надо поцвести, покрасоваться хотя бы последние пять-семь лет, ведь потом старость, морщины, никто и не взглянет, и на хер нужны мне будут и платья, и польты… О, как мало времени осталось на жизнь и ничтожнейше мало — на расцвет ее, которого, собственно, еще не было. А когда же дети? Надо, чтоб были и дети. Надо до детей успеть написать роман, обеспечиться…»
«...А надо всем этим — близкая, нависающая, почти неотвратимая война. Всеобщее убийство, утрата Коли (почему-то для меня несомненно, что его убьют на войне), утрата многих близких, — и, конечно, с войной кончится своя, моя отдельная жизнь, будет пульсировать какая-то одна общая боль, и я буду слита вместе с нею, и это будет уже не жизнь. И если останусь жить после войны и утраты Коли, что маловероятно, то оторвусь (как все) от общей расплавленной массы боли и буду существовать окаменелой, безжизненной каплей, в которой не будет даже общей боли и уж совсем не будет жизни. Так или иначе — очень мало осталось жизни. Надо торопиться жить. Надо успеть хоть что-нибудь записать из того, как мы жили. Надо успеть полюбоваться собой, нарядиться, вкусить от природы, искусства и людей… Не успеть! О, боже мой, не успеть! Чувство временности, как никогда. Чувство небывалого надвигающегося горя, катастрофы, после которой уже не будет жизни».
По воле судьбы не расстрелянная, как ее первый муж, не сгинувшая в лагерях, оставшаяся в блокадном, замерзающем городе, Ольга прошла вместе с ленинградцами все круги ада. Голодала, замерзала, и работала, писала стихи и выступала на радио. Провидческий дар ее не обманул. Горячо любимого мужа Николая Ольга потеряла в первую блокадную зиму. И даже не могла его похоронить, не было сил и хлеба, чтобы купить гроб и отвезти на кладбище. Деньги в блокадном Ленинграде ничего не стоили. После смерти от истощения ее мужа Ольга чуть ли не насильно была вывезена в Москву приехавшей за ней сестрой. Она уехала только из-за своей мнимой беременности, хотя сама уже страдала тяжелой формой дистрофии, от голода отекла и распухла так, что решила, ждет ребенка. Из книги «Блокадные девочки»: « - Меня удивило, как у нее хватало сил на такие экстремальные чувства, на влюбленность, на секс… - Наверное, она была не голодная, раз у нее на это были силы. Меня поразило, как она металась между мужем и Макагоненко. Ну как так можно было? При живом-то муже. Она думала, у нее будет ребенок, а ведь в блокаду, как правило, месячных у женщин не было, они от голода пропадали. Значит, у нее не пропали. И дети рождались только у тех, кто был сыт».
Позволю себе спросить: а на фронте, когда офицеры заводили себе походно-полевых жен, значило ли это, что все были сыты и у всех были на это силы?! Вспомнила, какая горячая дискуссия развернулась у нас в классе, когда мы прочли повесть Бориса Васильева «В списках не значился»: была ли между героями любовь, или это было просто проявление инстинкта у двоих молодых созданий перед лицом смерти?! Но за героизмом, патриотизмом, как мне кажется, потерялась сила ее Дара поэта, Женщины-поэта, писавшей Неженские стихи. «Неженские созвездья надо мною,
неженский ямб в черствеющих стихах…» И ей не простили того, что она оставалась женщиной в нечеловеческих условиях. Каждый выживает тем, что дает ему силу. Она спасалась любовью.
8 сентября 1941 г. «Я хочу успеть. Дай мне еще одно торжество — истинное и превосходящее любую победу, дай мне увидеть его жаждущим, неистовым и счастливым. Это немногое, о чем я прошу тебя перед свистящей смертью.»
«Ну из обращения к потомству перед запечатыванием дневников ничего не вышло. Да и черт тебя знает, потомство, какое ты будешь… И не Для тебя, не для тебя я напрягаю душу — у, как я иногда ненавижу тебя, — а для себя, для нас, сегодняшних, изолгавшихся и безмерно честных, жаждущих жизни, обожающих ее, служивших ей — и все еще надеющихся на то, что ее можно будет благоустроить… Как нежно заботятся обо мне Юрка и Яша, как дрожит за меня Николай, как боюсь я за них, как жажду их жизни, как люблю их, и Мусю, и отца, и маму, и Мишку, и умерших моих детей, и стихи, и людей — ведь люблю и хочу, чтоб они перестали мучиться хотя бы немного. Воскреси меня хотя б за это!.. Не листай страницы! Воскреси!..»
Она хотела, чтобы это прочли, бросала нам вызов, кокетничала своей неистребимой женственностью.
«Будущий читатель моих дневников почувствует в этом месте презрение: «героическая оборона Ленинграда, а она думает и пишет о том, скоро или не скоро человек признается в любви или в чем-то в этом роде». (Хуже всего, если я смотрю выжидающими глазами.) Да, да, да! Неужели и ты, потомок, будешь так несчастен, что будешь считать, будто бы для человека есть что-то важнее любви, игры чувств, желаний друг друга? Я уже поняла, что это — самое правильное, единственно нужное, единственно осмысленное для людей. Верно, война вмешивается во все это, будь она трижды проклята, трижды, трижды!! Времени не стало — оно рассчитывается на часы и минуты. Я хочу, хочу еще иметь минуту вневременной, ни от чего не зависящей, чистой радости с Юрой. Я хочу, чтоб он сказал, что любит меня, жаждет, что я ему действительно дороже всего на свете, что он действительно ревнует»
У Ольги, как и у Марины Цветаевой, была Главная и единственная в жизни Любовь к мужу, что не мешало им обеим безоглядно влюбляться в других мужчин.
«Дорогой мой, ты не узнаешь этого. Это было уже после тебя… О, ничего, ничего, пусть они все это слышат, мне не стыдно, мне надо, чтобы они знали, слышали о тебе, о моей, нашей любви…»
14/XI-41 «Я никогда, никогда не оставлю его, ни на кого не променяю! Я люблю его как жизнь, — и хотя эти слова истерты, в данном случае только они точны. Пока он есть — есть и жизнь, и даже роман с Юрой. Если его не будет — кончится жизнь.»
«1 апреля 42 г. Позавчера — огромные письма от Юрки, — пламенные и нежные до безбоязненности. Он пишет, что любит меня, что жаждет моей любви «давно, безраздельной»; узнав, что ребенка нет, зовет в Ленинград. Наверное, он и в самом деле любит меня; странно, что это удивляет меня, вызывает какое-то недоумение, сомненье, — а вот Колина любовь была для меня несомненна и вызывала изумление гордое, я гордилась собой за то, что он меня любит. Я все еще ощущаю, и особенно после Колиной смерти, Юрку как чужого и испытываю к нему иногда неприязнь за то, что Коля ревновал меня к нему, не любил его, я оставляла часто Кольку ради Юрки, когда была влюблена в него. И из-за этого я испытываю к нему неприязнь, что-то отталкивает меня от него. Я не могла бы сказать сейчас, что люблю его. Я чувствую к нему нежность, чуть покровительственную, он нравится мне, он мне мил и дорог. Позавчера была почти счастлива от его писем и думала о Ленинграде уже не как о месте гибели, но как о месте жизни, где дышать можно будет, — здесь я ничего не делаю и не хочу делать, — ложь удушающая все же! — здесь я томлюсь, и жизни во мне — только любовь к Муське. Но я уже вся — в Ленинграде. И когда я вернусь в Ленинград, я, наверное, буду любить Юрку настолько, насколько могу чувствовать сейчас вообще. Я — баба, и слабая баба. Мне нужен около себя любящий, преданный мне мужик. Иногда я думаю, — а, смерть на носу, солнце мое, <неразб.>, Колька, — я отдам Юрке остатки сердца, — куда их мне, отдам ему счастье, которого он жаждет… Да, так и надо, надо отпустить сердце. Как зовет меня к себе Юрка! Но ведь это — изменить Коле! Я НЕ ИЗМЕНЯЛА ему, — никогда. Отдать сердце Юрке — изменить ему…»
Взял неласковую, угрюмую,
с бредом каторжным, с темной думою,
с незажившей тоскою вдовьей,
с непрошедшей старой любовью,
не на радость взял за себя,
не по воле взял, а любя.
«11/III-42 Я совершенно не понимаю, что не дает мне сил покончить с собою. Видимо — простейший страх смерти. Этого-то страха мы с Колей и боялись, когда думали о смерти друг друга и о необходимости, о потребности умереть после смерти одного из нас. Но он бы все-таки не струсил, а я медлю; люминала, который остался после него, наверное, хватило бы на то, чтоб отравиться. Нет, я не тешу себя мыслью о самоубийстве. Мне просто очень трудно жить. Мне надоело это. Я не могу без него. Меня корчит мысль о том, как страшно и бессмысленно погиб этот изумительный, сияющий человек. Я ужасаюсь тому, что осталась без его любви. Но пусть бы даже разлюбил — я и недостойна была этой священной его, рыцарской любви, — только пусть бы жил, пусть бы жил… Нет! Нельзя, недостойно, бессмысленно жить!» «Я только ему еще верна,
я только этим еще права:
для всех живущих — его жена,
для нас с тобою — твоя вдова.»
Ольга Берггольц вернулась в свой Город из Москвы через 2 месяца.
«26/IV-42. Ленинград А были дни в Москве, когда с полной искренностью писала: «в Л-д, ближе к гибели». Ленинград чист, он жив, он есть. Я вернулась сюда к новому мужу, к новой любви и счастью — я вижу это теперь. (ВТ. Начнется сейчас бомбежка.) Я хочу жить. Я не боюсь смерти, — но мне не хочется расставаться с Юркой. (ВТ прошла и на этот раз мимо.) Он любит меня страшно, не скрывая этого ни перед кем, сияя от счастья, как мальчик, получивший долгожданный подарок, он ходит почти бегом, он говорит громким, возбужденным голосом, он всем, ежечасно — хвастается мною, моими стихами, моими успехами. Даже постороннему человеку трудно не радоваться, глядя на него. Какие восторженные слова говорит он мне — обо мне же, о моих стихах. Не устает глядеть на меня, не устает целовать, трепещет и боится ежеминутно, что «уйду». Когда я приехала, я пришла в отдельную комнату на 7 этаже, светлую, очень теплую, даже с мягкой мебелишкой («на этом диване ты сидела в 50 хронике»), со столом, где ящики набиты пищей и медовым, прекрасным табаком. У диванчика над столом — мой портрет, мой снимок, мои стихи. Он приготовил для меня отдельный угол, человеческое светлое жилье, — правда, среди пробитых крыш и разрушенных домов.
3/V-42 Я почти ничего не пишу здесь — не хочу, чтоб Юрка заметил, что я веду дневник. Это только моя жизнь — нелепо и уродливо посвящать его в нее. Вчерашняя телеграмма от Маргариты Довлатовой и так опечалила и встревожила его, — это был ее ответ на мое московское письмо о смерти Коли. Пусть он радуется со мною и мне. Я не жалею и не буду жалеть на него ни ласки, ни приветливости, ни любви. Пусть он будет счастливым! В первые дни возвращения, когда еще особая обида на него за Колю (как будто бы он в чем-то виноват!) держала меня и я скупилась на приветливость и заводила разговоры, чтоб сказать ему: «Я все же любила Николая больше тебя», — вдруг меня озарила мысль: «А может быть, мне еще придется видеть его в нарывах и язвах, умирающего от газов». Бог знает, сколько еще муки придется выдержать и ему и мне. Нет, нельзя жалеть ни любви, ни ласки, и она исходит уже свободно из души, почти не удерживаемая мощной, угрюмой и больной памятью о Николае…
4/V-42 Вчера до 5 ч. утра — тягчайший разговор с Юрой о прошлом. Он старается уверить меня, будто бы с сентября я уже не любила Николая. Будто бы и сейчас не люблю его, а все выдумываю. Какая ерунда!»
8-9 мая 1942 г. Сколько я прожила, можно уж целую книгу писать… Уже прожита одна, целая человеческая жизнь; в городе нет отца, нет Коли. Нет его родных, умерли мои тетки, давно умерли мои дети. Этого ничего нет. Нет. И невозвратимы — юность, мужание — и все прошлое. Началась, независимо от моей воли, и идет уже совсем-совсем другая жизнь, и я сама — та — тоже как бы умерла. …Пока Юрка рядом, в комнате, — я пою ему, целую его, счастлива и влюблена в него, — он ушел, я осталась одна — и мгновенно проваливаюсь в холодную, черную прорубь, с ужасом думая: «Да, все это так, это хорошо, но ведь Коли-то все-таки нет?!» Эти провалы реже сейчас, но тоска — снедающая всю душу, — наверное, еще вернется. Я боюсь ее. Я бегу к Юрке, ныряя в его любовь, в цельное его, милое сердце, — зажмурясь, бегу от самой себя. Так долго нельзя все же. Должна наступить ОДНА жизнь. Она придет, наверное. Я уже не отказываюсь от нее. Но обе жизни еще борются во мне. Я еще думаю иногда — не лучше ли умереть. Но все чаще, как распахнется дверь в сердце — и ахнешь: ведь может, может быть жизнь — свободная, мощная, одна — жизнь с ОДНИМ Юркой.»
«13/V-42 Сегодня я могла бы написать — «о вчерашнем моем выступлении говорит весь город»… Это, конечно, не так, но только в одном Радиокомитете я выслушала сегодня столько признаний, благодарностей и трогательнейших слов — от знакомых и незнакомых людей. Какая-то страшная пожилая женщина говорила мне: «Знаете, когда заедает обывательщина, когда чувствуешь, что теряешь человеческое достоинство, на помощь приходят ваши стихи. Они были для меня как-то всегда вовремя. В декабре, когда у меня умирал муж, и, знаете, спичек, спичек не было, а коптилка все время гасла, и надо было подталкивать фитиль, а он падал в баночку и гас, и я кормила мужа, а ложку-то куда-то в нос ему сую — это ужас, — и вдруг мы слышим ваши стихи. И знаете — легче нам стало. Спокойней как-то. Величественнее… И вот вчера — я лежу, ослабшая, дряблая, кровать моя от артстрельбы трясется, — я лежу под тряпками, а снаряды где-то рядом, и кровать трясется, так ужасно, темно, и вдруг опять — слышу ваше выступление и стихи… И чувствую, что есть жизнь». И еще — такие же отзывы, письма. А это ведь и в самом деле грандиозно: ленинградцы, масса ленинградцев лежит в темных, промозглых углах, их кровати трясутся, они лежат в темноте, ослабшие, вялые (Господи, как я по себе знаю это, когда лежала без воли, без желания, в ПРОСТРАЦИИ), и единственная связь с миром — радио, и вот доходит в этот черный, отрезанный от мира угол — стих, мой стих, и людям на мгновение в этих углах становится легче — голодным, отчаявшимся людям. Если мгновение отрады доставила я им — пусть мимолетной, пусть иллюзорной, — ведь это не важно, — значит, существование мое оправдано. …О, если б Коля, любимейший, чудесный мой Коля — знал и видел все это! Боже мой! Ведь если верно, что в послеянварских стихах появилась и особая мускулативность, и сжатость, и глубина стиха при скупости и даже скудости слов — то ведь главная-то причина этому — его гибель… Это горе, такое огромное, что я не могу рассказать о нем, даже Мусе не могла ничего приоткрыть, горе, которое испытывают, м. б., одни Молчановы — его кровь, — вот это горе дало моему стиху ту «мужественность», которая так нравится всем. Его гибель… Нет! Я ничего, ничего еще не написала, — НИЧЕГО, и только одна я знаю это. Я всем обязана ему — и этой, ТАКОЙ славой тоже. О, вдохновение мое, разум мой, свет мой безмерный… Если б дал бог — написать о тебе, рассказать о тебе людям, чтоб и для них, даже не знавших тебя, остался ты вечно живым — светом, опорой! Если б дал бог… Не ценой ли тебя купила я эту славу, боже мой? Не потому ли, хоть и дорога она мне, но мучит меня она в то же время, как нечто, приобретенное почти преступлением — моим? Но ведь я хотела уехать с ним, я делала для этого все, господи… Я знаю, что так же очень многим обязана я Юрке и его любви, — но основным, решающим, главным — все же ему, Коле… Он писал мне в тюрьму: «предан тебе в этой жизни до смерти — и в вечном бытии»… И его преданность, как живую, чувствую я в себе непрестанно…» «Зачем я тороплюсь записать все это — все равно я ничего не успела. Т. т. — знайте, я ничего не успела, а могла бы — много!»
Марина Цветаева покончила жизнь самоубийством. Ольга Берггольц совершала самоубийство медленно, годами убивая себя алкоголем. "…Я недругов смертью своей не утешу,
чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
Не скован. Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своею,
над страхом ее, над железной тоскою…
Я знаю о многом. Я помню. Я смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою…
«Пьяная Мадонна Ленинграда», о которой Евгений Шварц сказал, что ее судьбу может описать только перо Достоевского. «Господи, только Ты и я знаем, почему я так низко падала». «Так мало в мире нас, людей, осталось,
что можно шепотом произнести
забытое людское слово: жалость…»
"Вот обижали и судили,
забрасывали клеветой,
а все-таки не разлюбили
ни глаз моих,
ни голос мой."
Ольге Берггольц принадлежит ставшая легендарной фраза «Никто не забыт. Ничто не забыто». Она искренне верила в то, о чем говорила… Из книги «Блокадные девочки»: Разговор с детьми. - Мама, какое твое самое большое желание на свете? - Есть сколько хочешь и не толстеть. - А чего ты боишься больше всего на свете? - Людей.
Похожие материалы (по тегу)
Последнее от JLambert
- "Человек без собаки": детективный шедевр Хокана Нессера, который вы не можете пропустить
- Сериал "Все совпадения неслучайны": погружение в мир интриг и загадок
- Фильм "Страна Саша" (по одноименной повести Галы Узрютовой): волнующая рецензия
- "Вера": ...ремейк "Вам и не снилось" — стоит ли смотреть?
- Субстанция (2024) c Деми Мур